— О, брат! Добро еще красную, видали и больше; счастлив, что дешево отбоярился.
— Такая, право, беда! Хорошо, что деньги были, а то просто и кобылу поминай как звали… право-ну!
— Что, деньги, брат, не боги, дядя Дорофей, да, видно, много милуют.
Каляканье не мешало, однако, нашим мужичкам пропускать чарку за чаркою; вскоре почувствовали они сами, что уже сильно нагрузились. Всего страннее в этом деле было то, что мирный и тихий Федос проявил такую прыть и смелость, что многих трудов стоило Григорию и Сысою удержать его, чтоб он не вцепился в бороду долговязому пономарю, к которому получил он, ни с того ни с сего, непреодолимую ненависть. Наконец кое-как угомонили они его и уложили под навесом подле Петрухи, давно заснувшего сном богатырским. Расплатившись как следует, наши приятели (я говорю: приятели, ибо дядя Сысой и Григорий шли теперь, обнявшись крепко-накрепко, и не переставали лобызать друг друга в ус и бороду) вышли из кабака и, как ни покачивались на стороны, благополучно достигли дороги. Неизвестно, о чем толковали они; разумеется, много было всяких сердечных излияний как с той, так и с другой стороны. Дядя Сысой и Григорий пойдут-пойдут, да и остановятся — остановятся да обнимутся. «Во как люблю, Гриша!.. Ей-бо… право…» — «Больно ты мне полюбился, дядя Сысой… Во… те… Христ…» — и опять продолжают путь тем же порядком.
Но счастие скоротечно; вскоре очутились они посреди улицы и волею-неволею должны были расстаться.
Нередко попадаются дни в жизни человека, которые как бы исключительно пользуются правом наделять его неприятностями и неудачами. Точно такой же день, должно быть, пал на долю Григорью, ибо не успел он отворить ворота, как уже неприятно был поражен криком и бранью, раздававшимися у него в доме. Григорий остановился, обтер рукавом пот, капавший с лица, и стал прислушиваться; так! голосили Дарья и Василиса, но на кого? — бог их ведает! — Он поднялся по шаткому крылечку, выходившему на двор, и вступил в избу. Василиса и Дарья стояли, каждая по концам стола, с поднятыми кулаками; перед ними близ окна сидела Акулина; она, казалось, не старалась скрывать своего горя и, закрыв лицо руками, рыдала на всю избу… Слезы ручьями струились между сухощавыми, грязными ее пальцами. Зрителем этой сцены была старуха, мать Григория; свесив с печи седую голову, как-то бессмысленно глядела она на все, происходившее перед ее глазами.
— Чего горланите?.. Что еще? Ну?.. — закричал Григорий, бросая с сердцем кушак и шапку наземь.
— Да то же, что вот навязал нам на старости лет дьявола… Поди-тка сам теперь и ломайся с ним! — отвечала Василиса, указывая костлявою своею рукою на Акулину.
— Да, — подхватила Дарья, вся дрожа от злобы, — небось и руки-то понадсодишь — сунься только…
— Покою не дает, проклятая, — продолжала Василиса, — воет, знай, себе на всю избу. Послали было за хворостиной печь истопить, прошляндала без малого все утро… велели хлебы замесить — куды те!.. Ничего не смыслит — голосит себе, да еще: пойду, говорит, к барину…
Василисе и Дарье, по известным причинам, более, нежели остальной родне, ненавистна была женитьба Григория; тетки, как видно из слов их, решились даже прибегать в иных случаях к клевете, чтоб только навлекать на Акулину гнев мужа, парня, как ведали они, крутого и буйного.
— Да, — подхватила Дарья, приступая к племяннику, — к барину, говорит, пойду… он, говорит…
Но Григорию и этого было довольно; он оттолкнул тетку и подошел к жене.
— Что, окаянная? — произнес хмельной Григорий, страшно поваживая очами. — Что? Артачиться еще вздумала, а?
— Да, как бы не так! — голосила Василиса. — Много возьмешь словами.
— Вестимо, что ей даешь потачку… разве не видишь, она с умыслом воет? Думает: услышит…
— Э! Толковать еще тут! — бормотал сквозь зубы Григорий, хватая Акулину за волосы и повергая ее одним движением руки на пол.
— Вот так-то! — сказала Дарья. — Да здесь не замай ее, Гриша; стащи лучше в сени… неравно еще горшки побьешь…
Бешенство, казалось, обуяло Григория; тут все разом завозилось в голове его: и неволя, с которою он женился, и посторонние неприятности, и хмель, происшествие утра, — кровь путала его; сначала долго возил он бедную женщину взад и вперед по избе, сам не замечая, что беспрерывно стукался по углам и прилавкам, и, наконец, потащил ее вон…
— Эй, черти! — послышалось тогда в сеничках. — Чего расходились? Эй! Григорий, Гришка, а Гришка! — произнес тем же голосом седой как лунь мужик, входя в избу. — Э-э-э!.. Эхва! Как рано пошло размирье-то! Вчера свадьбу играли, а сегодня, глядишь, и побои… эхва!.. Что?.. Аль балует?.. Пестуй, пестуй ее, пусть-де знает мужа; оно добро…
— Чего, леший, надо?.. Проваливай, проваливай… черт, дьявол, собака!..
Это обстоятельство, казалось, еще больше остервенило Григория, и бог знает, что могло бы случиться с Акулиною, если б в ту самую минуту не раздалось в дверях звонкого хохота и вслед за тем не явился бы на пороге Никанор Никанорович, барский ловчий.
Василиса и Дарья мгновенно исчезли за печуркою; Григорий тотчас же выпрямился, стряхнулся и подошел к нему.
— Добро здравствовать, Никанор Никанорыч, — произнес он, — зачем пожаловали?
— Ох!.. Дай, брат, Христа ради, душеньку отвести… О!.. О!.. Ай да молодые!.. Чем бы целоваться, а они лупят друг друга. Эх вы, простой народец!.. Хе, хе, хе…
— Балуется больно, Никанор Никанорыч.
— И куды, кормилец ты наш, ломлива! И не ведает господь, что за баба такая… — сказала Василиса, показывая голову из своей прятки.